kladina.narod.ru

Михаил Устинов

ЖИЗНЬ КОРНЕЙ

 

НЕСКОЛЬКО СЛОВ
О ЕЖЕ НЕ ПОДОБАЕТ ПРЕЛАГАТИ ЦЕРКОВНОСЛАВЯНСКИЕ КНИГИ
СОВРЕМЕННЫМ РУССКИМ НАРЕЧИЕМ

 

Дураки врываются в такие пределы,
куда не смеют ступить ангелы.

А. Поуп

 

Быть может, я ошибаюсь, но писатель, который берет перо, чтобы писать на тему, которую он долго и основательно изучал, знает, что его рядовой читатель, гаи его в этой теме не смыслящий, будет читать его статью не с тем, чтобы почерпнуть из нее что-нибудь, а с тем, чтобы сурово осудить писателя, если он говорит не то, чем набита голова читателя.

X. Ортега-и-Гассет

 

 

"ДУХА НЕ УГАШАЙТЕ!"

Слово 1-е

Давно накидано, что "нет ничего нового под солнцем". И все же обновленческое требование перевода церковнославянских текстов на современный русский ради лучшего усвоения и понимания прихожанами вовлекает в старый спор.

Предвижу мгновенный попрек: "Тоже, приходской заступник! Ты и в церкву-то находишь рал в год по обещанию. Л у причастия сколь не был?"

Так вправе ли я к .чтим смысле вообще? И впрямь, какое мне до этих текстов дело?

Единственное, что подворачивается извинением и долгом сразу, звучит слишком громко для прилюдного оглашения: беспокойство о языке нашем. Правда, рядом нет-нет и трепетнет в поддержку, что "язык" и "народ" – одно...

Школа почему-то учила не любить родной язык. Как полюбить приставку, суффикс, исключение из правила, а по-модному и вовсе из орфограммы? Да, была еще "родная речь" – но как-то в стороне от языка. И поныне вдалбливается школярское отношение к нему: не дивная дарохранительница, исполненная тайн народного бытия, а карательно тяжкий инструмент, вроде кайла на шее. Вот перенос такой методики в церковные стены и задевает, ночему-то, лично. И понуждает лезть, куда не просят, тревога о неумытом свидетеле и носителе истории, а паче блюстителе духа моего народа. Народа почти столь великого, сколь и разобщенного с той поры, как перестали мы уметь договариваться на собственном языке.

Да еще два чисто практических аспекта занимают, но о них после.

Согласен, что вопрос о переводе сложен, особенно если учесть, что разложен в умах по ящичкам и полочкам под сигнатурами "философия", "богословие", "лингвистика" и т.д. и т.п., обсуждать содержимое которых под стать и силу лишь специалистам. Легко вообразить почти гамлетовскую сценку на сюжет эпистемологии:

Критик
(покивая головой)

Познани спектр имеет много гитик,
А ты, гордец, вес рвешься сам да сам.

Практик
(с надеждой)

Есть многое на свете, друг мой критик,
Что и не снилось нашим мудрецам.

Это не к укор специалистам, а о специфике современного знания, когда углубленность мешает узреть перемычки, что соединяют траншеи ископанных сведений. Будучи простецом в любой из перечисленных глубин, я и на вопрос имею право взглянуть поверх окопов, если угодно – поверхностно.

В конце концов, насколько он сложен, настолько же не нов. Причем ушвершители издавна облегчают себе задачу прояснения древних текстов их переделкой по собственному разумению. Не внимая, что от сего пути еще три с половиною столетия назад остерегал протопоп Аввакум: начнете менять – и конца вашим переменам не будет.

Сказал, как припечатал на все будущие времена. Так что теперь осталось не просто удивляться, но выбирать, чему дивиться больше: пронзительной прозорливости русских подвижников или слепому упорству прекословящих им. А то так провизорской точности истории, с какой она неизменно пренебрегает прорицаниями правды. Только как все свалить на историю, когда она – это мы сами в концентрированных для нашего же вразумления образах.

И все равно, что ни выбрать, итог один: однова не прислушались – и конца переменам воистину нет. Уже пережитые требуют новых, и нынешнее порицание архаичности церковнославянского языка вызывающе подтверждает правоту давнего провиденья. Так что, в некотором смысле, слова батюшки Аввакума закрывают современную дискуссию о богослужебном языке: трудно сказать лучше.

Точнее, могли бы закрыть, если б против остановки на них не восставала сама жизнь, которая с тех пор все же не остановилась совсем и худо-бедно течет, хотя временами и протекает.

Стрежень проблемы во времени четко обозначен наличными переводами Библии. История текстуальных перемен Священного Писания беспристрастно демонстрирует характер и направленность труда многих поколений улучшателей.

Первопечатную славянскую (Острожскую) Библию Ивана Федорова наладились править уже к эпоху Никоновых реформ. И хотя ошеломленные православные возопили и воспротивились, когда в первых же новых книгах "вместо поправления оказалось многое пременение" /1/, возврата на правый путь не последовало. Пущенный Никоном снежный ком дозволенности прокатился дальше по исправленному при Петре переводу и леденяще застыл в получившей имя его дщери Елизаветинской Библии. Только зря я ляпнул "леденяще", потому как до сего дня многое в этих применениях воспламеняет протест. Пстрожский текст, к примеру, хранит полноту высказывания апостола Павла: "Но нам един Бог Отец, из Пего же воя и мы у Него. И един Господь Исус Христос, Им же вся к мы Тем. И един Дух Снят, в Нем же всяческая и мы в Нем" /1 Кор. о/. Исправление же усекло перевод: упоминание Духа Святаго из -этой исповедной формулы изъято. А как же "Духа не угашайте" /1 Сол. 5. 19/?

Гасили, еще как! Прибывает к пустозерским заточникам (ставшим за старую веру против Никоновых новин) иолуголова Иван Елагин с царским наказом и с отрядом стрельцов для пущей убедительности... Знаменательно, кстати, совпадение: Иван Елагин – это ведь имя главы петербургского масонства во времена Второй Екатерины; кому же было гасить ревнителей древнего благочестия веком раньше, как не его однофамильцу? Стоит, пожалуй, присмотреться и к их тезке-поэту, эмигранту-страдальцу послевоенной волны – что, если избывал он своей судьбою грех, наросший на имени?.. Тогда, в XYII столетии, грех еще только нарабатывался. Читает полуголова (тоже уместное званьице) государево послание, в коем и угрозы, и посулы, и призыв принять новшества, и обещание за то царевой милости. А инок Епифаний передает его смысл напрямую, без извилистых красот: "...И последи писано у них сице: "Веруете ли вы в Символе веры в Духа Святаго не истиннаго"?" /2/. Вот так, со староверской неотклонностью совести, без обиняков и оглядки на узы, вещи названы своими именами – "и они нам за то по наказу отрезаша языки и руки отсекоша..."

Языки отсекали тем, кто не принял иссечение слова "Истинный" из определения Святя го Духа в никонианском Символе веры (у старообрядцев осталось: "Верую... в Духа Святаго, Господа Истиннаго и Животворящего"). И отнюдь не формально воспринял поправку, а как повеление веровать в неистинного духа. Л как еще было понимать? Коли славить Истинного нельзя – значит, требуют поклониться Его супостату. И так сходится, что именно это изменение с необходимостью влечет редактуру приведенных раньше слов апостола. Но разве тем не нарушено Павлове (и вообще православное) исповедание Троицы? Будто не было Пятидесятницы, Христос не исполнил Свое обетование, Дух Святый не осенил апостолов, и Параклит не пребывает с тех нор с нами, ни "мы в Нем". Будто не ведаем, как напряженно-томительно тянутся бездуховные дни – от Вознесения до Семика. И не умолчание ли истинности Духа позволило процвесть декадентским спекуляциям вокруг "религии Третьего Завета" совсем на днях, в "серебряном веке"?

Впрочем, до завитка этой идеи было еще далеко при начале "века золотого", когда впервые покусились переводить Библию на русский. Инициатором такого предприятия стало Российское Библейское общество, филиал Библейских обществ Европы. Да только наскок его вышел неудачным по заслуге бдительного государя. Николай Павлович, воцарясь, прикрыл эту деятельность, а уже выпущенные книги повелел сжечь. Однако по его кончине качели ухнули в другую сторону, и под либеральность следующего царствования работа Общества возобновилась.

Про осуществленный русский (Синодальный) перевод распространяется мнение, что в нем "канонические книги Ветхого Завета переведены с еврейского подлинника"/3/. Апология не столь уж впечатляющая, если учесть, что "подлинность" не обязательно влечет истинность и достоверность. Равно как не гарантирует древности, что и наблюдаем к этом случае. Хвалимый еврейский подлинник на тысячелетие младше греческого перевода Семидесяти толковников и представляет собой масоретскую редакцию, окончательно оформленную только к IX веку п. э. после мучительно-натужной раввинской правки. Попутно обратим внимание на расплывчатость самого термина "масора". Современные исследователи считают, что он означает "предание". Энциклопедический словарь, составленный по материалам дореволюционной библеистики, трактует его как "изъяснение". Предание, предполагающее сущностно неискаженную передачу, вес же отличается от подверженных временной переменчивости толкований.

Однако что бы этот термин ни значил, погрешности Септуагинты, по которой сверялось первопечатное славянское издание, исчезающе ничтожны на фоне целенаправленного талмудического редактирования. Тем не менее именно версия сионских мудрецов послужила источником для русского перевода, что побудило о. Григория Дьяченко назвать его "еврейско-русским", приводя примеры разночтений в текстах Библии: "Во Второзаконии 82. 8 чтение греко-славянское "по числу ангел Божиих" отличается от еврейско-русского: "по числу сынов Изряилских". Правильнее греческое, что подтверждается словами Сираха /17, 14,15/, отцами и учителями христианской церкви, например, Оригеном, Киприаном, Златоустым и др. Вероятно, нынешнее еврейское чтение "бене-израель" поставлено вместо древнего, правильного "бене-эль"" /4/.

Смысл масоретс.кого вмешательства яснеет, если привести этот стих Второзакония полностью: "Когда Всевышний дакал уделы народам и расселял сынов человеческих, тогда поставил пределы народов по числу.......". Пробел предлагаю заполнить по вкусу, ибо есть ощутимая разница меж покровительством вестников Божиих и иудейским владычеством.

И готов, как тот казачок в "Тарасе Бульбе", восклицать: "Слушайте! еще не то расскажу". В русском переводе царь Соломон, глядя на своих земляков, лицемерно сокрушается: "...Кто может управлять этим многочисленным народом Твоим?" /3 Цар. 3. 9/. Но по-славянски-то их лицезрение привело его в искренний ужас: "...Кто может с.удити людей Твоим тяжким сим?" В каком же из русских лексиконов "тяжкий" и "многочисленный" объявлены синонимами?

Передохнем на спокойной цитате. Вопрос смешения двух источников недавно разрешен Заявлением православных Библейских комиссий: "Общеизвестно, что многие недостатки ветхозаветной части Синодального русского библейского перекода обязаны тому, что эта часть строилась как соединение в одно целое двух переводов: перевода с масоретского древнееврейского библейского текста и перевода с, греческого библейского текста Семидесяти (Септуагинты). При работе по совершенствованию ветхозаветной части Синодального русского библейского перевода следует сохранить восточнославянскую традицию использования как масоретского древнееврейского текста, так и греческого текста Семидесяти, но переводы с этих двух текстов уже не соединять в одно целое, а давать раздельно, ясно определив духовную и богословскую значимость как того, так и другого перевода" /5/. Передохнули? Тогда легче будет воспринять, что здесь обходительно и политично, "страха ради иудейска", воспроизведена мысль, которую пятью веками раньше высказал создатель первого Библейского свода на Руси архиепископ Геннадий: "Ино нынешнее жидова еретическое предание держат, псалмы Давыдовы или пророчьства испревращали по тому, как им еретицы предали – Акила и Симмах и Феодотион – по Христове пришествии и по пленении их, а не яко же нам предали святии апостоли и святии отци тех от мудрых, еже превели жидовьскы закон на еллински, за 300 лет преже Христова пришествиа..." /6/.

Равно и Максим Грек "еврейские книги считает испорченными "нарокомъ" (нарочно), а переводы толковников "Богодухновенными"", – сходятся и дореволюционные, и современные исследователи: "Основой для славянского перевода он признавал перевод LXX" и порицал тех, кто "за истинные книги Писания принимал не перевод LXX, а только еврейские" /7/.

Странно ли, что оба они – и Геннадий, и Максим, – столь определенно и решительно высказывавшиеся еще вон когда, впоследствии прославлены Православной Церковью как святые? Или больше поразит трепетно хранимый иными отцами и владыками пиетет пред масоретскими книгами, еще в большей степени, чем переводы греческих еретиков, испорченными нарокомъ!

Впрочем, будем благодарны и за то, что все же набрались духу развести источники чистый и замутненный. По крайней мере, следуя означенному разделению Библейских комиссий, можно "ясно определить значимость" дела прежних улучшателей Библии "в восточнославянской традиции".

Потому важно учесть другую опасность. Никто из добросовестных и благонамеренных переводчиков также не застрахован от упущений (не скажу – искажений) в переводе с церковнославянского. Новейший русский текст Евангелия, как кажется, дает тому пример. Так, по-славянски один из евангельских стихов гласит: "И отвещав Исус, рече ему: блажен еси Симоне, вар Иона, яко плоть и кровь не яви тебе, но Отец Мой, Иже на небесех" /Мф. 16.17/ – речь идет о том моменте, когда Симон-Петр признал в Исусе Христа. Современный переводчик ввел в текст большую степень абстрагирования, нежели представляется необходимым и возможным для древнего языка: "Иисус же, обращаясь к нему, сказал: блажен ты, Симон, сын Ионы, потому что не люди открыли тебе, но Отец Мой Небесный". И пояснил свою замену:"... "Плоть и кровь" – эвфемизм, означает просто "человек", "люди"" /8/. Думается, не все так просто. Всякий эвфемизм прежде был наполнен конкретным содержанием. Нетрудно представить, что во времена, когда приносили кровавые жертвы, а жертвенным гаданием пытались похитить тайны мира и провидеть будущее, слова о вести от "плоти и крови" звучали не столь отвлеченно (и могли иметь не единственное значение). Причем прямой, реальный ("субстанциальный") смысл естественно признать и более древним. Уточнения с ориентацией на сегодняшние представления приводят к содержательному оскудению текста и уничтожению знания о минувших временах.

Вот, действительно, в чем дело: отвергая устаревшие, по-нашему, слова и речения, мы утрачиваем храни мое ими исконное знание.

Исследуя проблему зла в курсе лекций по догматике, В.Н.Лосский вынужден был обратиться за помощью к иноземному пастырю и восхитился его проницательностью: "Проблема зла, как удивительно точно отметил о. Буайе, сводится в подлинно христианской перспективе к проблеме "лукавого"". А уже из этой посылки сделал глубокий вывод, что зло – "это воля, ложная по отношению к Богу", и "начало зла коренится в свободе твари" /9/.

Ну неужели мы навечно обречены изобретать сизифов велосипед! Кто приговорил нас к такому бесперспективному занятию и осуждает вновь и вновь опровергать и отвергать добытые уже знания и сведения? Нет ведь, ни одного кружка не дадут прокатиться по нашему двору.

Разоблачение лукавого, столь "удивительно точно" проведенное сводными усилиями двух теологов в XX веке, запечатлено первым же славянским изданием Библии. Как знать, может, головоломный тур-де-Франс не понадобился бы русскому богослову, останься действенным тот начальный текст. Который, оказывается, сохраняет "подлинно христианскую перспективу" и с терминологической четкостью воспроизводит образы хронологически первого проявления человеческой свободы выбора:

"И прозябе Бог еще от земля всяко древо, красно в видение и добро в снедь. И древо жизни посреде рая. И древо, еже ведети разумно добру и лукаву";

"И заповеда Господь Бог Адаму, глаголя: от всякаго древа, иже в рай, снедию снеси. От древа же, еже разумети добро и лукаво, не снесте от него. В он же убо день, аще снесте от него, смертию умрете";

"И рече змий жене: не смертию умрете, ведяше бо Бог, яко в нь же день аще снесте от него, отверзутся очи ваши и будете яко бози, ведяще добро и зло".

В Елизаветинском переводе значащие места звучат уже с разночтениями:

"...и древо, еже ведети разуметелное добраго и лукаваго";

"...от древа же, еже разумети доброе и лукавое...";

"...и будете яко бози, ведяще доброе и лукавое".

И совсем уж затемняет суть происходящего изложение по-русски: "И произрастил Господь Бог из земли всякое дерево, приятное на вид и хорошее для пищи, и дерево жизни посреди рая, и дерево познания добра и зла" /Быт. 2. 9/;

"И заповедал Господь Бог человеку, говоря: от всякого дерева в саду ты будешь есть; а от дерева познания добра и зла, не ешь от него; ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертию умрешь" /Быт. 2.16,17/;

"И сказал змей жене: нет, не умрете; но знает Бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло" /Быт. 3. 4,5/.

Вот это-то небывалое "дерево познания добра и зла" с тех пор на слуху и языке у каждого русского (которому зачастую даже невдомек, из какого сада оно выкорчевано).

Но еще поразительней другое: слова "зло" в лексиконе Бога – согласно славянским текстам не существует. После этого трудно отнести различие меж словами "зло" и "лукаво" на счет исторических особенностей языка и перевода, ибо их разрыв простирается как раз на истину онтологии. Все, созданное Богом, – добро: "И виде Бог вся, елика сотвори, и се добра зело" /Быт. 1. 21/. (Обратим внимание, что, кроме современно-суженного значения, слово "добро" указует здесь на красоту.) Не созданное и не именованное Богом, зло оказывается вне Него и как бы вне Его творения. Славянский текст твердо указует ему место. "Зло" появляется впервые через речь змия -диавола-искусителя, отступника и клеветника, что и определяет бунт против Бога, о котором так красноречиво рассуждает В.Н.Лосский.

Имеете позднего приумствованного "зла" от Господа звучит слово "лукаво". Так можно обозначить змеящийся, но торный путь в тупик антагонизма; ту изощренную дорогу, вымощенную, как известно, благими намерениями. Причем краткое прилагательное (как в Острожской Библии) выполняет роль существительного. Это в Елизаветинской оно получит полную форму, и напрасно, поскольку лишится ощутимой предметности. Ибо если оно и означает качество, то в первопечатном тексте это качество эпически ипостазировано. И не кем иным, как Самим Творцом. Слова Господа вкореняют тот изначальный смысл, который позже поможет нашему богослову сделать открытие: "Лукавый – это некто".

Лирически взгрустнем, что Божий дар слова бескорыстен вплоть до забвения авторства и свобода этого дара попускает даже произвол в истолковании смысла.

Единообразие Елизаветинского текста (прилагательное "лукавое" в полной форме и в качестве единственного значения) далось дорогой смысловой ценой и подготовило будущую замену на более понятное, что ли, "зло" в русском. Следуя синодальной букве, необходимо признать, что в конечном (или первичном) счете зло исходит от Бога. (То же вытекает, между прочим, из никонианского преложения великопостной молитвы Ефрема Сирина.) Своевольная отмена библейской разграниченности и определенности закономерно подпитывает проблему теодицеи и многое другое, что представляется некоторым глубинами богословия. На деле же, как видим, порождено в лучшем случае недосмотром. Собственно, "проблемы лукавого" нет, а есть испорченный текст. И если современному человеку темен смысл прошения "избави мя от лукаваго", то это не вина обывательского недопонимания, а плод работы справщиков, улучшавших Острожскую Библию.

Их наследники, которые не могут уняться до сих пор, способны, однако, возразить, что делать столь далеко идущие выводы на примере одного слова легкомысленно. Ну почему же одного?

В тех же стихах Бытия есть и другое, подвергшееся сущностной подмене. Вполне внятный глагол "ведети разумно, разумети" вначале получил изощренно-киевскую во вкусе барокко форму "ведети разуметелное", а в ходе улучшения и упрощения вовсе исказился до существительного "познание".

Вообще, судя но русскому тексту, лукавому удалось соблазнить первых людей, посулив именно познание зля: добром они и так были окружены со всех сторон. И свобода человека стала тем островком в океане добра, трамплином любопытства, с которого диавол смог сделать торжествующий шаг, причем привлек Адама и Еву, нисколько не лукавя, а честно исполнив обещанное. Чем не мощный аргумент для офитов! И воистину сатанинская ирония – фигура речи, сущностно чуждая Библии.

Дело тоньше и сложнее, если обратиться к славянскому тексту. Трудно представить, чтоб Господь случайно ввел обозначение определенной формы познания как "ведения разумного" – то есть обретаемого низшими по сравнению с чистым ведением способностями ума. Ведение свойственно Самому Создателю ("ведяше бо Бог", -признает даже диавол) и сообщается Им человеку непосредственно. Его противоположность расчленяющему изучению описал св. Дионисий Ареопагит: "...О сущем Бог знает не изучая сущее, а в силу ведения себя самого..." /10/. Обман змия в том и состоит, что он обещает людям такое ведение вне Бога и даже чрез нарушение Господнего запрета. Запрет же по сути остерегает от мук "разумного ведения" – "рационального", как сказали бы сейчас, – предсказывая появление субъективного свойства. Того модуса ума, который станет извиваться в неуловимости и невыразимости мысли, отвергнув Божию опору, а в себе не находя основ тем более.

В барочно-порочном смещении Елизаветинского перевода те же слова означают примерно "уведаете умопостигаемое", то есть рационалистичность объективируется, произволом обращенная вовне. (Да, а потом еще Кант подбавит, что как раз умопостигаемое умом-то и не постичь.)

"Познание" в контексте Библии требует слияния. А тут именно что дело идет о разумении, которое определяет способность и возможность различения, не осуществимого без проведения границ.

Дело даже не в рациональности самой по себе. Готов согласиться, что заблуждаюсь и говорить тут следует не о ratio, а об intellectus. Если ошибка и есть, она не касается главного: что "ведение разумное" вносится как оппозиция существенно отличному "ведению" – изначально цельной форме познания. А уж назвать "разумное" рациональным или интеллигибельным – не принципиально. Ибо погибельны оба, если одна из способностей ума, как ее ни назови, узурпирует суверенитет, расщепляя целомудрие мышления.

Смысл этого библейского события глубоко проник и точно передал св. Игнатий Брянчанинов (постигший его по крайней мере не из русского перевода): "...Разум падшего естества нашего, какого бы он ни имел достоинства природного, как бы ни был изощрен ученостию мира, сохраняет достоинство, доставленное ему падением, пребывает лжеименным разумом" /11/. И С.Н.Булгаков в не слишком благоприятных для здравомыслия условиях не упустил суть: "Соблазн именно в том и состоял, чтобы знание предпочесть послушанию, источнику истинного, положительного ведения" /12/. Условие ведения – послушание, и постараемся воспринять слово в прямом смысле. Это тем более важно, что воплощение Христа отцы Церкви связывают с устранением последствий соблазна и восстановлением благой способности человека: "...Чрез Него восхотел Господь, чтобы мы вкусили безсмертного ведения" /13/.

Соблазн лжеименного разума разрушает целомудренное ведение. (Впрочем, чтение этого предложения возможно с обеих сторон, что оставляет надежду.)

До чего докатился отечественный велосипед ныне, можно судить по такому факту. Известный структуралист, знаток русского языка и культуры Б.А.Успенский прямо противоположно славяно-русской точке зрения рассматривает глаголы "знати" и "ведети". "Знати" в его ракурсе "соотносится с подлинным (объективным) знанием", а "ведети" – "со знанием очевидца". Забавная выходит дефиниция: подлинно то, что не от Бога. Различие меж глаголами, по мысли ученого, такое, как "между объективным знанием и субъективным видением" /14/. И это несмотря на то, что как раз "весть" носит объективный характер, поскольку этим словом неизменно обозначается нечто, приходящее извне, вплоть до персонификации в ангелах. Обретение знания, напротив, требует от человека собственных, субъективных то есть, усилий.

Вывод из этих кратких текстологических наблюдений печален: вековые совершенствования библейского перевода удалили нас от реального представления даже о таком решающем событии, как возникновение человеческой истории в результате грехопадения ветхого Адама. А ведь в этих стихах если не предсказано, то предвидено все, что будет с человеком потом.

Приверженцы линейных представлений не преминут возразить, что библейская концепция неабсолютна. В том смысле, что есть и несогласные с нею. Обращу внимание, что речь здесь шла только о тексте Библии, в системе которой история раскрывается именно таким образом. Более того, даже если конкретные события Священного Писания некто рассматривает лишь метафорически, это не мешает столь всеобъемлющей метафоре дать жизнь множеству определений истории, не исключая марксистского: "История – не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека" /15/.

Подлинно христианская перспектива – убеждает изначальный славянский текст – как и положено, оказывается обратной.


Сноски

/1/ Цит. по: Маркелов Г.В. Дегуцкий летописец // Древлехранилище Пушкинского Дома: Материалы и исследования. Л., 1990. С. 180.
/2/ Житие Епифания // Памятники литературы Древней Руси (далее: ПЛДР). XYII век. Кн. 2. М., 1989. С. 331.
/3/ Христианство: Энциклопедичекий словарь. Т. I. М., 1993. С. 250.
/4/ Священник Григорий Дьяченко. Полный церковнославянский словарь. М., 1899, С. 4.
/5/ 0б исходных принципах работы над восточнославянскими библейскими текстами в Русской Православной Церкви: Заявление Патриаршей-Синодальной, Белорусской и Северо-Западной Библейских комиссий (15 октября 1990 г., Свято-Данилов монастырь, Москва) // Евангелие. Минск, 1991. С. 5 (1-я паг.).
/6/ Послание архиепископа Геннадия Новгородского Иоасафу, бывшему архиепископу Ростовскому // Казакова Н.А. и Лурье Я.С. Антифеодальные еретические движения на Руси XIY – начала XYI века. М.-Л., 1955. С. 319.
/7/ См.: Ковтун Л.С. Лексикография в Московской Руси XYI – начала XYII в. Л., 1975. С. 44, 43.
/8/ Литературная учеба, 1990, № 1. С. 139.
/9/ Лосский В.Н. Догматическое богословие // Мистическое богословие. Киев, 1991. С. 304, 305.
/10/ Божественные имена. Дионисий пресвитер – сопресвитеру Тимофею // Мистическое богословие. С. 70.
/11/ Цит. по: Русский Вестник, 1995, № 2-3. С. 5.
/12/ Булгаков С.Н. Свет невечерний. М., 1994. С 227.
/13/ Святого Климента Римского Первое послание к Коринфянам // Писания мужей апостольских. Рига, 1994. С. 134.
/14/ Успенский Б.А. Краткий очерк истории русского литературного языка (XI-XIX вв.). М., 1994. С. 48.
/15/ Маркс К., Энгельс Ф. Избр соч. Т. 1. М., 1984. С. 104.


ЧУЖЕБЕСИЕ В ЯЗЫКЕ

Слово II-е

Здесь, возможно, шелестнет вздох покивателей: мол, гонщик наш уже до Маркса докатился.

А почему бы и нет? Понадобится – и Сталина помяну. В свое время, только не торопите. Пока на Руси XYI1 век едва переломил за половину, и рядом с Алексей Михалычем образовался другой государь – "собинный друг" царя патриарх Никон.

Старообрядцы предпочитают называть его "бывым патриархом". И вправду неуютно полагать, что истинный предстоятель Русской Церкви – духовный глава и опора православных – покусился бы на действо, кое развернул Никита Минин своими реформами. Как Аввакум-протопоп пригвоздил, "заодно с Римом Москва захотела вражить на Бога, таковых себе и накликала" /1/.

Каковых – "таковых", батюшка? – можем спросить мы. Да вон тех, кто набрался дерзости переиначить церковный устав, исказить крестное знамение, древние книги повредить. И все – ради одобрения греков, которые в ты поры сами частили на Москву за подарками и дачами. Говорят, будто б накликанные и приманили Алексея Михайловича мечтой о Константинополе, ставшей с тех времян российским наваждением: де, прибудешь ты, царь-батюшко, во Святую Софию, а пальчики-то во знамение и складень, не яко греци навыкли. Все, все, свет наш, менять надобноть в Русии, дабы но отстать от греков. (Потерявших, кстати, – то есть, совсем не кстати – империю и сидящих под салтаном турским.)

Будто бы до глубины сердечной внял надежа-государь этим увещаниям. Не чудно ли? Казалось бы, напротив, грезь себе, как, победно вшед в Царьградские врата, явишь испроказившимся истину Православия, соблюденную в обрядах и обычаях невреженой. Что за вычурный выверт мысли – переиначить свое ради ублажения себя-то забывших иностранцев? Неужто мебиус промеж русачков вон когда еще завелся? Залихватски перекрученный мебиус.

Не читали, видать, Николы Махиавеля, а не все латынщик на худое говорил: "Государи или республики, желающие остаться неразвращенными, должны прежде всего уберечь от порчи обряды своей религии и непрестанно поддерживать к ним благоговение, ибо не может быть более очевидного признака гибели страны, нежели явное пренебрежение божественным культом. Это легко уразуметь..." /2/.

Ну да. Это легко сказать – "легко уразуметь". Тяжеле здравой и очевидной мысли прийти в голову, не скажу уж – угнездиться там. И царь стал главным деятелем реформ, которые слывут Никоновыми не шибко справедливо. Ведь и по извержению патриарха из сана и отставке от дел, когда больно надокучил своим посягательством возвыситься над гражданской властью, они не перестали, а как бы не ужесточились еще.

Сам Никон, судя по всему, книжной справе уж такого значения не придавал. Скорее, для него это был один из поводов поставить "священство выше царства". Обычный ход: создать врага и начать с ним под овации яростно бороться. Ну, перенадеялся на бурные и продолжительные – случается. Только, угодив в ссылку, он уже и не интересовался ходом книжных исправлений, и не поминал. А Неронову Ивану, иноку Григорию, на вопрос о старых или новых книгах отвещал раздраженно, не то равнодушно: "И те и другие добры. По каким хощешь, по тем и служи".

И хотя история его интонацию замалчивает, впечатление остается ужасающее. Так какого же, спрашивается? С книг ведь все пошло и покатилось.

О начальных временах раскола старообрядческий летописец Василий Иванович Болотов в половине XIX века записал:

В сем году в великороссийскую церковь
новоисправленныя книги внесоша.
В них же пременении, приложении
и отложении проникоша /3/.

Такую оценку еще могли не разделять его современники. Даже ревностно русский Хомяков (умерший, впрочем, прежде, нежели смог прочитать хотя бы Житие Аввакума) предлагал, для обращения старообрядцев, "печатать отдельными и дешевыми брошюрами части церковной службы, в которых старый текст или тексты был бы

противопоставлен новому, но "совершенно искренне", с текстом и верным переводом" /4/. Искренний человек, он не подозревал, что "совершенная искренность" будет болезненной для владычествующей иерархии.

Однако ныне точка зрения ревнителей отчего благочестия принимается многими, включая членов никонианской церкви.

Иеромонах Алипий (Гаманович), знаток церковнославянского языка, указывал изъяны мягко, сохраняя лояльность: "Недостаток никоновских переводов заключается в строго буквальном переводе греческого текста, а потому в богослужебных книгах есть много мест неудобовразумительных" /5/. Сама Московская Патриархия высказывается уже четче и резче: "Безусловное предпочтение, отдаваемое новогреческим изданиям и новогреческой практике, обусловливало некритический отказ от русского порядка даже в тех случаях, когда он отражал более древние церковные установления: единство с греками ценилось выше, чем древность традиции (так обстояло дело, например, с трегубой аллилуйей, заменившей сугубую). Ориентация на киевские и венецианские издания и недостаточная филологическая критика имели следствием внесение в московские издания ошибочных указаний и чтений, порой латинствующего характера" /6/.

Дал, наконец, Бог часу.

Да не всем. Церковные хронометры тоже, бывает, не в лад времени тикают. До сих пор находятся грекофильствующие священники, которым не лень повторять траченные молью и утратившие по ходу исследований основательность доводы против старообрядцев: "Почему произошел раскол? <...> И исправлять русские богослужебные книги пришлось звать хохлов и поляков. Не было уже образованных русских. Никто греческого языка толком не знал" /7/.

Суровый тон подобных вопрошаний провоцирует встречное дерзновение, хоть и боязно дискутировать с именитым архимандритом, к тому ж лауреатом ельцинской премии. И все же: то ли осведомленности тут недостало, то ли, может, непредвзятости, чтоб не отпираться от фактов.

Вселенскость взглядов протоиерея Александра Шмемана столь известна, что заведомо выводит его из-под обвинений в национализме и русопятстве. Как же не поверить ему, что митрополит Фессалоник в XYI столетии горестно признавался: "...Ни один монах в епархии не знает древнегреческого языка и не понимает церковных молитвословий" /8/. А ведь то Фессалоники – Солунь – родина свв. Кирилла-Константина и Мефодия, кафедра св. Григория Паламы. Можно, конечно, возразить, что там населилась крупная колония евреев после изгнания из Испании (1492), так что на отчине чтимых нами святых ситуация для Православия складывалась неблагоприятно. Но этнический состав одного города еще не объясняет, каким образом в Константинопольские патриархи могла попасть такая фигура, как Кирилл Лукарис, который, по сведениям того же о. Александра, "издал в Женеве в 1029 г. " Исповедание веры православной", совершенно протестантское по своему содержанию и вдохновению" /9/. Видно, Православию в самой Греции на ту пору было туговато.

Такое соображении нетрудно отнести к ораторским приемам тина "сам дурак". Да вот последний штрих... нот, предпоследний. Греческие-то книги, о древности коих хлестались справщики, на деле были новыми. Тиснутыми (в смысле, печатанными) к тому же у католиков либо протестантов.

Л вот последняя уточняющая деталь и вообще переводит вопрос в иную плоскость. Ирония в том, что знания греческого языка от славных редакторов XYII века и не требовалось. Это только для благопристойного прикрытия и чтоб присыпить православную сторожкость было объявлено, будто исправление русских книг ведется по греческим изданиям и древним рукописям. В действительности же, как установлено современными учеными (и чего теперь не отрицается Московская Патриархия), источниками справы были киевские книги.

"Об ориентации никоновских и послениконовских справщиков на югозападнорус-скую традицию наглядно свидетельствуют так называемые "ковычные" или корректурные книги, отражающие процесс справы. Как показывают эти источники, московские справщики правили книги главным образом не по греческим оригиналам я не по древним рукописям, как они дипломатически заявляли в своих предисловиях, а по югозападнорусским печатным изданиям, правленным с греческих оригиналов" /10/.

Но об этих изданиях своевременные мысли высказывал еще протопоп Аввакум: "А в киевских и давно кое-чево много, с разумом сия подобает прочитати книги" /11/.

Трудно дело – "прочитати с разумом", до сих пор не получается. А еще зарекали – "ведет разуметелное"...

Для окончательного охлаждения неогрекофильского пыла полезен душ следующего современного вывода: "Древнегреческие и византийские редакции текстов Ветхого и Нового Заветов и особенно гомилитические (проповеди) и агиографические (жития святых) сочинения все еще недостаточно изучены в сопоставлении с соответствующими произведениями славянской письменности древнейшей поры. Показательность греческого текста поэтому всегда в той или иной степени относительна" /12/.

Так что не помощники нам Греция, ни тем паче Запад, ни любая лестная заграница. На себя только матушке Руси надеяться. На свои книги, как бы кому не желалось другого. И на своих.

А и есть на кого. Как ни ругать советское время, но время – это люди. Люди, ставшие советскими светскими учеными, многого добились в постижении отечественных древностей. Минус на минус дает косвенную я противовольную заслугу атеистического общества. Русские сумели воспользоваться независимостью от клерикальной цензуры и свободно взглянуть на историю того же XYI1 века, чтоб понять:

"Так выразило себя европоцентристское пренебрежение к средневековой Руси.

Коли да нею и признаются некоторые исторические заслуги, вроде побед на бранном поле, крещения языческих племен и освоения необжитых пространств, то ее духовные накопления объявляются как бы не имеющими ценности. Отрицается почти все, что было создано за семь столетий, протекших со времен Владимира Святого. <.,.> Притом цель этого отрицания – ни эволюция, без которой, в конце концов, немыслима нормальная работа общественного организма, но забвение, всеобщая замена. В глазах " новых учителей" русская культура – это "плохая" культура, строить ее нужно заново, как бы на пустом месте, а для этого "просветити россов" – конечно, по стандартам западноевропейского барокко" /13/.

Такая независимость взгляда вряд ли была бы доступна, останься за плечом ученого никонианский догляд. А здесь все расставлено по местам: Алексее-Никонова реформа знаменовала победу западничества XY11 века, и прельстительная греческая завеса понадобилась, похоже, ради заведомого окорота православных.

И все ж смущает, как ход реформ словно был задан аж за полвека до начала – в наставлениях иезуитов самозванцу Лжедмитрию I: "Издать закон, чтобы в Церкви русской все подведено было под правила Соборов и отцов греческих, и поручить исполнение закона людям благонадежным, приверженцам унии: возникнут споры, дойдут до государя, он назначит Собор, а там можно будет приступить к унии"; "Учредить семинарии, для чего призвать из-за границы людей ученых, хотя и светских..." /14/.

Только Гришка Отрепьев на сем поприще не сдюжил. Куда ему. Но при царе Тишайшем, как ни странно, иезуитские наказы были чуть не полностью выполнены. Никак нам "история не впрок". Должен ведь был он помнить, что и раньше орден Иисуса выказывал столь же трогательную заботу о чистоте Православия. Папский посол Антоний Поссевин советовал Ивану IY и книги переделать и обряд. Однако у Грозного царя хватило православной совести и смысла ответить заботнику: "Нам греки не Евангелие. Мы веруем в Христа, а не в греков". А дед его (первый Грозный) так просто в бешенство входил, когда заикались при нем о правке по-гречески.

Что ж стряслось в русских головах за сто с лишком лет, что государь Никои заявил с гордостью: "Я русский, сын русского ("отец у него черемисин, а мати русалка". -въедливо уточнил Аввакум), но мои убеждения и моя вера – греческие". И вел свои новины в сердечном согласии с униатами, которые еще веком раньше "утверждали, что язык восточных славян не может быть языком КУЛЬТУРЫ и литургии" /15/. В результате русский язык, способный выражать самые высокие понятия и обсуждать глубочайшие темы, был вытеснен на обочину жизни,

Сложность еще и в том, что дело не только в языке как лингвистической структуре. Языковая стихия пронизывает все сферы бытия. Нам не раз, должно быть, придется вспомнить резоны новообрядцев на Московским соборе 1666 года: "Глупы, де, были и не смыслили наши русские святыя! Не учоные, де, люди были, чему им верить? Оне, де, грамоте не умели!" /16/. И Никон, пытаясь увести от ревнителей единственного оставшегося с ними епископа – Павла Коломенского, в качестве аргумента выдвигал "старопечатных книг просторечие" и "предлагаше правление книг новопечатных нужно быти ради грамматического художества". На что Павел справедливо возражал, яко "не по правилам грамматическим новшества полагаются" /17/.

Как всегда, пути лукавого обставляют ухищрения разума, пащенки "ведения разумного". Которые, впрочем, способны впечатлить, лишь пока принимаем его волю и но находим достаточно своей, дабы стать на правый путь.

Вот какая удивительная картина. Именно против "просторечия", простоты и доступности русских книг ополчился Никон – и это позволило следующему разрушителю русского духовного пространства Петру по-своему ломать и корежить язык под девизом возврата К простоте.

"Реформа эта была задумана и осуществлена как сознательный разрыв многовекового исторического преемства духовных основ русской жизни и ключевых архетипов русского национально-религиозного самосознания", – выявил суть нововведений при Петре митрополит Иоанн /18/. И правы те, кто величайшим бедственным последствием петровской перестройки признают раскол нации. Обратим только внимание, что эти разрыв и раскол не в последнюю очередь и совершены, и закреплены на языковом уровне. Барьер, воздвигнутый малопонятным (после киевского воздействия) славянским в церкви, с мирской стороны был надстроен онемеченным книжно-приказным. Пользуясь невразумительностью книжного языка, сложенного Никоновой справой и третьим южнославянским влиянием, Петр огласил приказ: назад, к простоте! Но родной опыт староверов при этой прогрессистской направленности был отвергнут, вместо русских предписаны "слова посольского приказу", и чего стоила петровская простота, известно.

Словоупотребление "по приказным образцам" (собственно, топорный чиновничий язык) обернулось новой языковой агрессией, теперь уж напрямую с Запада. Беспутное внедрение немецкой, английской, голландской лексики помогало, конечно, государственной ломке – и вовсе отдаляло язык от народа. С тяжкой руки Петра пошли ковылять колченогие уродцы – германские заимствования в огласовке тугого на ухо императора.

...Надо немного охолонуть. Так и слышу осаждающий укор: больно строг ты и к патриарху, и к императору; слишком удал задним-то числом. А приведись-ко жить в их лета – насмелился бы так? Не пожалел бы своей спины, не то и самого ботала, коим стоко болтаешь? – Да я и сам себя окорачиваю, пытаясь представить то место. Только осеняет ясное соображение: есть у меня и свое. Где родился, там и пригодился. Именно по всему тому, видно, и не живу в ту эпоху. Раз пущен на свет сейчас – так и бояться нужно нынешних окорачивателей. Или не бояться – и, значит, продолжать. И про Петра в том числе.

Пусть тургеневский Потугин убаюкивал русское рвение: "Возьмите пример хоть с нашего языка. Петр Великий наводнил его тысячами чужеземных слов, голландских, французских, немецких: слова эти выражали понятия, с которыми нужно было познакомить русский народ; не мудрствуя и не церемонясь, Петр вливал эти слова целиком, ушатами, бочками в нашу утробу. Сперва – точно вышло нечто чудовищное, а потом – началось именно то перевариванье, о котором я вам докладывал. Понятия привились и усвоились; чужие формы постепенно испарились, язык в собственных недрах нашел, чем их заменить..." /19/.

Что верно, то верно: особой мудрости и осторожности тут не наблюдается. А с остальным можно поспорить. Тем более что импортом лексики инициативы не ограничились. Многорукий царь жадно ухватился аж за правку церковных текстов: "Петр не считал для себя, светского властителя, зазорным редактировать богословские труды, книги, проповеди, предназначенные для религиозного воспитания подданных в нужном самодержавию направлении" /20/.

Ха, не считал зазорным! Да у него не задержалось собственный кортик в патриархи возвести. Ни себя "крайним судиею" Церкви наречь.

Но и этим он не удовольствовался, а нанес еще один удар по языку. Латинизирующее начертание гражданского шрифта зримо явило полный отрыв от традиции. Еще В.К.Тредиаковский называл петровскую графику "русской антиквой". Введение новой азбуки не стеснялись у нас объявить революцией, когда слово произносилось с придыханием: "...Революцией была на Западе в эпоху Возрождения победа нового шрифта, получившего условное название антиквы, над готическими шрифтами средневековья, выражавшими прежнюю идеологию и технику, а у нас в России -реформа шрифтов при Петре..." /21/. Марксистская непритязательность дефиниций тем не менее вскрывает генезис процесса.

Мудрено ли, что "в Петровскую эпоху, когда европеизация достигла апогея, грамотность массы русского населения, напротив, понизилась" /22/ – поскольку выпуск религиозных книг, по которым учились грамоте, катастрофически упал; что "в Академии наук не нашлось места для теологии" /23/; что реформы стали "началом той светской опеки, которая целых двести лет душила церковь в своих объятиях" /24/. Что с неизбежностью возникло ощущение второсортности церковнославянского языка.

После этого из натужного потугинского оптимизма можно разделить только восхищение крепостью "нашей утробы". От сдвоенного удара, нанесенного с вершин власти на протяжении одной человеческой жизни, вряд ли какой другой язык смог бы оправиться.

Правда, и наш проболел все XYI11 столетие. На языке этого века государственной славы, не сломав своего собственного, может изъясняться разве что Паламарчук. А выйдя из коматозного состояния, язык оказался уже другим, достигнув, впрочем, невиданных вершин. Правда, в соседней горной системе. Но о судьбе языка в XIX веке должен быть особый разговор. К тому же и сам этот век оказался на удивление долог – дольше, чем любое другое столетне. А начало следующего грянуло такими революциями, что, капалось бы, до языка ли тут?

Ан нет. Или, скорее, ан да. Все революционеры – и пламенные, и не очень – уделили ему первейшее внимание. Это мы почему-то уже не задумываемся и не вспоминаем о той орфографической реформе, которая готовилась еще при Временном правительстве и была введена декретом Совнаркома 10 октября 1918 года (умилительное единодушие космополиток-западников и большевиков-интернационалистов!). А должна бы вызвать хоть почтение последовательность, с какой православные эмигранты отстаивали русский язык в своих изданиях, печатая их по-дореволюционному, и всерьез оценивали суть проведенных перемен. И.А.Ильин разоблачал новое правописание как "искажающую, смысл убивающую, разрушительную для языка манеру писать" и указывал, что черта нее "сеются недоразумения, недоумения, бессмыслицы; умножается и сгущается смута к умах" /25/.

В страсти этих слов нет преувеличения: новая орфография в значительной степени лишила нас понимания сущего, как оно было выработано всей русской жизнью. Если не вообще закрыла возможность такого понимания. Она стала пограничным столбом между Россией и СССР.

Пореволюционное чтение и письмо не дают возможности осмыслить даже название эпопеи Льва Толстого, которую мы продолжаем называть великой. Толстой писал "Войну и мiръ", где "мiръ" через "и десятиричное" означает и вселенную (космос), и все сообщество людей, а не просто "состояние без войны" (как "миръ" через "иже"), тишину и покой.

Подивимся не в первый раз (все в русской жизни достойно удивления при внимательном взгляде, поскольку совершенно не соответствует тому, что о ней преподносится): изучаем роман в школе – а основного замысла, объявленного названием, не знаем! Только через славянское слово не осознаваемое нами различие и можно установить.

Чти Толстой! Прощальные слова Исуса Христа перед Вознесением становятся на одно лицо: "Мир оставляю вам, мир мой даю вам: не яко же м!р дает, Аз даю вам" /Ин. 14. 27/ – и обессмысливаются.

Но отсюда ближе видно: что хотели – то и получили. Профессор П.Н.Сакулин, главный вводчик новой орфографии, объяснял "реформу именно как "секуляризацию" правописания". Языковеды начала века под его руководством решали задачу "выделении исконно русских составных частей нашего двуипостасного языка", что позволило Вячеславу Иванову едко определить их деятельность как стремление "обрусить -смешно сказать! – "живую русскую речь" /26/.

В начале XIX века Н.И.Греч подсмеивался, обращаясь "К реформаторам русской орфографии":

О чем шумите вы, друяья, в Больший Мещанской?
Зачем анафеме хотите вы предать
Фиту и еръ, и ерь и ижицу и ять?
Иль подвиг совершить мечтаете гигантский? /27/.

И только через сто лет, когда подвиг сей был уже совершен, молодой Д.С.Лихачев разъяснил, зачем это сделано (расплатившись и за это, в частности, понимание отправкой к Соловки):

"Новая орфографии всегда была мыслию бесовщины (60-е годы XIX в.)" и "явилась делом антихристовой власти"; "еще более отдалила русский язык от церковнославянского, сделав его еще более трудным и непонятным"; "наконец, новая орфография посягнула на самое православное в алфавите". Что выразилось в изъятии букв, самый образ которых глубоко содержателен:

"... "" в ея древнейшем начертании символизирует церковь. Об этом красноречиво говорит крест наверху. <... >

Уничтожив "", они (имя которым легион) хотят предать забвению ту ненавистную связь, которая существовала когда-то между Византией и Русью, Россией.

Уничтожив "", они пытались достигнуть еще более ужасных целей: отторгнуть Россию от небесной благодати (вспомним те слова, которые пишутся через "ижицу")".

И хотя ныне этот доклад 1928 года академик называет подготовленным полушуткой, полусерьезно, наблюдения в нем сделаны нешуточные и выводы звучат всерьез: "Если имя есть сама вещь, то кто станет отрицать непосредственную связь между начертанием слова и предметом, который оно должно символизировать?" /28/. Учтем и обратное дополнение: стремление разорвать связь вещь-имя и осуществляется через изменение орфографии, орфоэпии, смысловой наполненности слова и даже интонации.

Добро бы одна Софья Власьевна задавалась так. А то ведь в то же самое время трагический поэт "эпохи Москвошвея" подгрызался с другой стороны: "Все, что клонится к обмирщению поэтической речи, то есть к изгнанию из нее монашествующей интеллигенции, Византии, – несет языку добро <...> В русской поэзии первостепенное дело делали только те работники, какие непосредственно участвовали в великом обмирщении языка, его секуляризации" /29/.

Если учесть, что и религиозная проблематика – не последний исток и опора внутренних сил языка – сменилась атеистической, можно представить, в какую катастрофическую ситуацию попал русский язык. Во всех смыслах, в переделку.

Впрочем, откровенность поздних секуляризаторов побуждает всмотреться в обратную перспективу, которая способна высветить сквозную тенденцию преобразований их предтеч.

Секулярный характер Петровских реформ сомнения не вызывает. Они дошли до того предела, когда даже введенный "гражданский шрифт служил своего рода перегородкой между церковной и светской книжностью" /30/.

Менее очевидна и приемлема слуху тенденция обмирщения в Никоновых новинах. Однако именно они взрыхлили почву под посевы неуемного царя. А с другой стороны, отказали в праве на выражение и передачу божественного содержания языку русского парода. Отторгнутый от прирожденной основы, он утратил и существенные внутренние качества. Открытый и нажитый русскими сакральный язык в результате вдохновленного новинами третьего южнославянского влияния оказался вытеснен из Богослужения и, значит, объективно секуляризован. Л новый малопонятный извод его подвергся заточению в церковной ограде.

Сюда нужно приложить и революцию в манере проведения реформ. Никонова метла вымела прежний принцип соборности при принятии касающихся всех православных решений. Реформы повелись невиданными дотоле болыневицкими методами "прямого действия". В православную жизнь вместе с ними вторгся западный волюнтаризм.

Последовательно выдержанная секулярная направленность наших языковых реформ совпадает, конечно, с общим процессом (прогрессом) обмирщения в Европейской ойкумене; со всемирной предреченной апостасией. Однако в них отражается и особо пристальное внимание, почему-то уделяемое .миром именно русскому языку. Все отмеченные языковые преобразования, вопреки утверждениям лингвистов, журналистов и проч., не были естественными.

Тут нужно не забыть, что только насилием развели единый некогда язык по трем теперь уже плохо сообщающимся руслам – великорусскому, малорусскому, белорусскому, – создающим иллюзию существования трех различных народов и несущим горькие плоды в периоды ослабления единого государства. И уж тем более внутри великорусского языка вводимые по указу реформы, декретальные изменения, насилие (прообраз нынешнего террора СМИ) не могут быть оправданы, как бы ни тщились ученые и не очень специалисты, идеей естественного развития языка. Разве неестественные формы и понятия могут похвастать природной родословной? Мутации зачинают в колбах, в диаграммах кабалистов, в латинско-протестантских печатнях, в электронно-лучевых трубках телевизоров, в издательских компьютерах.

Ну как же выразительны фигуры борцов с русской отсталостью и обскурантизмом! До чего всё просветленные лица! Глаз не оторвать от парсун радетелей родного языка (полезно, кстати, и нынешним обновленцам присмотреться, в какой компании оказываются).

Главным справщиком у Никона стал проходимец Арсений, "жидовин и грек, еретик"/31/, про которого и до сих пор доточно не ведомо, кою веру он держал. Вернее сказать, какой только не придерживался. Еще до патриаршеств